Старт // Новые статьи // Культура // Надежда ПЕТРОВА*: «ТЫЧКА»
Integrationszentrum Mi&V e.V. – Mitarbeit und Verständigung

Надежда ПЕТРОВА*: «ТЫЧКА»

ХОХЛУШКА

Дверь ювелирного магазина распахнулась, и в помещение шумно ввалила стайка девушек в дублёнках, припорошенных снегом. И хотя перед входом они долго отряхивались, на их шапках, шарфах и плечах ещё белело, а на гладком полу из мраморной крошки остались лужицы от сапог.

Девушек было трое, они приехали в Москву-матушку на заработки и сегодня, как и всегда, допоздна торговали на рынке в Лужниках. По сравнению с Украиной — для них здесь был достойный заработок, дававший возможность сносно прожить в Москве и ещё откладывать деньги для поездки на родину. Они после новогодних праздников приехали сюда с Луганщины, денег пока было в обрез: оплатить съёмное жильё и пропитание, а сюда, в ювелирный магазин, забежали лишь потому, что сильно замёрзли и, казалось, нет уже сил добраться в другой конец города, где они втроём снимали однокомнатную квартиру.

По ту сторону сияющего прилавка тоже стояли три девушки — продавщицы. Этим повезло — они местные, поэтому их взяли работать в магазин, большой, чистый, кричащий о безумной дороговизне и красоте окружающего их мира. Москвички брезговали работать на рынке, это удел приезжих — «негров» из Украины, Белоруссии, Узбекистана, Китая и Вьетнама. Они — москвички, и этим всё сказано. При виде запорошенных снегом украинок продавщицы поморщились:

— Это же базарницы, эти ничего не купят, послоняются вдоль прилавков, сделают важный вид, мол, товар их не устраивает, и почешут дальше! Лимита! Понаехало их тут, вроде в Москве мёдом намазано!

— Ладно, Танька, ну не воровать же они пришли! — откликнулась другая продавщица. — А вдруг что-либо и купят?

— Жди от них! Видишь, как вырядились, на них одёжек, как на капусте.

— Метель всё-таки, не июль.

— Да хоть бы и июль, я этих хохлушек за версту узнаю, ни с кем не перепутаю: колобки-колобками и глаза испуганные.

— Они уже и шокать отучились, — засмеялась третья. — Xочешь, проверим?

— Проверяй, проявляй свой талант в познании диалекта, — подмигнула ей подруга, отходя в сторону.

Хохлушки тем временем дружно направились к дальнему прилавку, где на чёрном бархате, подсвеченном неоновыми лампами, длинными и короткими гроздьями улеглись толстые и тонкие, витые и плоские, как змейки, золотые цепочки: для шеи, рук, ног, для ношения в волосах, даже толщиной в палец, словно на них хотели приковать бычка.

Девушки тихонько перешёптывались, не замечая надменных взглядов продавщиц, да и что им, они — реализаторы, по сути, такие же продавцы. Наташа торговала головными уборами, Лена — зимней обувью, а Света — куртками. С приходом лета ассортимент изменится: что привезёт хозяин лотков, местный бизнесмен, тем и будут торговать, своего товара ни у кого нет. Для того, чтобы иметь хотя бы один собственный лоток, надо было начинать своё дело лет пятнадцать назад, в начале девяностых. Девушки об этом не мечтали. Наташа здесь лишь второй раз, а Лена со Светой уже пять лет. За это время, обменяв русские рубли на гривни, они успели в своих квартирах сделать приличный ремонт, провести индивидуальное газовое отопление и приодеться согласно существующей моде. Работая дома, на Украине, им это вряд ли удалось бы, а так — всё неплохо, если, конечно, не считать очень большой платы за съёмную квартиру и временную прописку, которые съедают львиную долю заработка…

— Вы хотите что-то приобрести? — продавщица цинично смотрела в глаза девушек.

— Возможно, — девушки не спеша шли вдоль витрины.

— Ну и что ты к ним пристаёшь? Дождёшься от них! — Подошла вторая продавщица. — Что с них взять? Жмоты, они же на пирожках сидят, экономят, а ты им золото предлагаешь, — и засмеялась.

Хохлушки повернулись, взгляды их встретились. Повисла немая тишина: девушки смотрели на продавщиц, продавщицы испытывающе, не пряча надменных улыбок, смотрели на них.

— Цепочку на руку! — Выпалила Наташка, глаза её горели. Вот эту! — Она ткнула пальцем в ценник, где было нависало: пять тысяч рублей.

— Натаха, не дури! — прошептала испуганно Лена. — Пошли отсюда, у тебя же денег лишних нет, ты что, с ума сошла? Пошли!

Продавщицы переглянулись.

— Нет, лучше эту, — торжествующе настаивала Наташа, быстро подсчитывая в уме, сколько у неё останется на утренний проезд и на два злополучных пирожка до обеда, а там уж что-то удастся продать и хозяин отстегнёт от дневной выручки.

Небрежно выдвинув тяжёлый ящик с чёрным бархатом, продавщица подала золотой браслет, нацелив прищуренный взгляд на Наталью.

Цена была сносной, Наташа примерила браслет на руку, не спеша проверила застёжку…

Да не нужен, не нужен ей этот чёртов браслет! Совсем не нужен. Ни сегодня, ни завтра, ни через год! Что же делать?!  Она посмотрела на замерших подруг, перевела взгляд на наглые, почти смеющиеся лица продавщиц, и твёрдым голосом спросила:

— В какую кассу?

— В ту! — манерно махнув рукой, показала продавщица.

Наташа пошла оплачивать покупку.

Все замерли.

— Спасибо, девушки,— натянуто улыбнувшись сказала Наташа, пряча синюю шкатулку с цепочкой в сумочку с документами, и весело добавила:

– Вот теперь домой!

* * *

— Ну, Натаха, ты им и выдала! — выдохнула восхищённо Светка. — Просто за всю униженную Украину ответила! У меня просто слов нету. Так сердце колотилось за тебя! А ты их — бац! — и в нокаут! Вот, вам, подавитесь, знай наших!

— Я бы так не смогла, — вздохнула тяжело Лена. — Они так нагло смотрели на нас, словно мы бомжихи какие-то…

— Ой, помолчи, я сама не знаю, как выдержала эту дуэль… — У Наташи выступили слезы. — Как же они нас, украинцев, ненавидят! Считают нас нищими, лимитой позорной, которая только на рынке в морозы стоять может… А у самой, небось, три класса образования. А ведь я же физмат окончила! Девоньки, как стыдно за нашу Украину, за всех нас, за то, что мы вынуждены мотаться по свету, в эту затурканную Москву, чтобы жить более-менее достойно!

* * *

Вечером пили чай, смеялись, чокались чашками и гордились Наташкой. Она надела золотой браслет на руку и вдруг успокоилась: завтра будет новый день — будут и деньги.

Весело вспоминали, как приехали впервые в Москву, как шарахались от милиционеров, проверяющих на каждом шагу паспорта, пытались подражать москвичам и поспешно переходили на непривычный приглушенный московский говорок.

— Ой, девоньки, а я первую неделю вообще в подъездах ночевала — сказала Лена. — Не поверите! Ноги распухли, устала, лечь хочу, а негде. Одна наша подсказала, если, говорит, не снимешь квартиру, то иди на последний этаж любого дома, там теплее и людей поменьше ходит. Спросят: «Кого ждёшь?» — говори: «Подругу», — но не уходи. А чтобы не холодно было, положи в пакет пенопласт, на нём сидеть на ступеньках не холодно. На одной ступеньке сидишь, а на верхнюю голову кладешь. Я так пять дней жила, в платном туалете мылась, зубы чистила, а потом одна старушка из того подъезда меня приметила и приютила. Жаль, у неё сейчас жить нельзя, внук в институт поступил и теперь у неё живёт, а то бы я к ней — с удовольствием, она, оказывается, воевала, Украину с боями прошла, вспоминала вечерами много о войне, о дружбе между солдатами разных национальностей рассказывала. Какие люди бывают!

 

— А я даже с бомжами однажды осенью жила… — тихо произнесла Света. — Две ночи, а потом ко мне стал приставать их старший: или я с ним пересплю, или уметайся немедленно. — Я как рванула! Бегу, искры из глаз сыпятся, добежала до метро, сама не знаю — зачем, и тут столкнулась, — она подняла глаза на Лену, — вот с ней. Она меня спасла в тот вечер.

— А меня спасли сегодя вы! — весело сказала Наташа. — Если бы не ваше присутствие, не знаю, может, тоже бежала бы из этого ювелирного. А так… вот покупочка у меня, — она выставила на показ в очередной раз руку с блестящей гранями цепочкой. — Знаете, год только начался — и такая дорогая покупка! Хороший год начинается, девушки! Давайте ещё чайку за это выпьем — и спать!

 

* * *

Прошло девять месяцев. Летом Лена вышла замуж и муж не пустил её больше в Москву, она была беременна и сидела дома без работы. У Светы тяжело заболела мама, и Наташе пришлось ехать в Москву одной.

В первый день ходила по прежним адресам, но везде было занято, чужую в свою компанию такие же приезжие боялись брать, да и места не было. Наташа была в отчаянии: на улице октябрь, а ночевать негде: на вокзале — нельзя, в гостинице — баснословно дорого, на окраине вечером никто не пустит к себе, да и где она, та окраина? Пригород? Оставался один вариант — незнакомый холодный подъезд. Она знала, что есть подъезды и отапливаемые, но в них надо еще войти, а это не так просто, так как почти во всех металлические двери с кодовыми замками…

Побродив по улицам до темна, она вместе с девочкой-школьницей вошла в незнакомый подъезд. У некоторых дверей лежали небольшие коврики. «Только бы не было собак! — подумала она. — А то пойдут от меня клочки по закоулочкам». — Собак она панически боялась.

Когда на первом этаже раздавались шаги, она вскакивала, опиралась на перила и делала вид, что кого-то ждёт. После девяти часов вечера шаги стихли и Наташа благополучно переночевала, сидя на ступеньке и прислонившись спиной к перилам. Вещи лежали на вокзале в камере хранения.

Два последующие дня она снова усиленно искала съемное жилье, но безрезультатно. Силы были на исходе, нервы — тоже. Смертельно хотелось лечь, — просто лечь! — и вытянуть ноги, расправить спину!

Она уже знала номер кодового замка, подсмотрела, когда входила с жительницей. Попробовала набрать сама: получилось! Это было спасение, потому что ночью очень хотелось выйти по малой нужде.

«Все! Завтра пойду на рынок, буду спрашивать своих, возможно, так скорее найду квартиру, иначе скоро закончатся деньги. Надо что-то делать! Что-то делать!» — И задремала.

Сон оказался крепким, она не услышала ни скрипа металлической двери, ни близких шагов, ни даже разговора над головой. Ей снилось, что она бежит, скоро финиш, она видит уже красную ленточку, делает усилие, но ленточка отодвигается… А рядом кричат, кричат и толкают.

Наташа открыла глаза. Она лежала поперек ступеньки, вытянув ноги и загородив проход. Над ней склонилась девушка лет тридцати, почти её ровестница, — но где я её видела? Где?

— Извините, — проборматала Наташа, пытаясь встать. — Извините, так получилось. — Она боялась, что её сейчас выпроводят из тёплого подъезда.

— Да уж, пожалуйста, — ответила снисходительно девушка в белой курточке и сапогах с высокими каблуками. Она обошла Наташу и открыла дверь на площадке.

«Стоп! Так это же продавщица из ювелирного! Вот это я влипла! Не дай Бог, милицию вызовет!»

Но прошло полчаса, всё осталось по-прежнему. Наташа успокоилась, присела на ступеньку.

 

В восемь вечера дверь продавщицы открылась. Наташа быстро поднялась. Пропустив вперед собаку, вышла на площадку и хозяйка. Она внимательно посмотрела на Наташу: она явно узнала её, в замешательстве остановилась, но потом медленно прошла вниз, не проронив ни слова.

«Пора уходить, — решила Наташа. — Сейчас уйду из подъезда, а вернусь попозже, когда она выгуляет эту псину».

Улица встретила её порывом ветра, сырым и пронизывающим. Асфальт под ногами звонко похрустывал замерзшими мелкими лужицами. Низкое темное небо предвещало холодную и долгую-долгую ночь в одиночестве. Зайдя за угол соседнего дома, Наташа напряженно ждала, когда же продавщица вернётся обратно в подъезд. Периодически она выглядывала из-за угла дома, надеясь на её быстрое возвращение, но прогулка затягивалась, так как к продавщице подошёл парень, тоже с собакой, и они, словно забыв о времени, гуляли.

Наташа продрогла, казалось, до мозга костей. Влажные сапоги, которые она не снимала третий день, уже не грели, а только сильнее студили ноги, ни ходьба, ни подпрыгивание на месте уже не помогали.

Наконец продавщица взяла за ремешок собаку и они отправились домой.

Всё! Ещё пять минут и Наташа тоже будет в тепле: там есть желанная тёплая батарея, там можно жить! — Она достала из кармана припасённое печенье и стала жевать, — полпачки сейчас, полпачки — утром.

Расстегнув замки на сапогах, она прислонилась к высокой батарее спиной и думала о доме. Там, в её однокомнатной, уютно и тепло, там есть диван, там можно из холодильника достать супчик, подогреть и сидеть у телевизора, наслаждаться свободой… Там — это далеко, а здесь — большая чужая Москва, и ты никому не нужна… Одна на белом свете, а ведь за каждой дверью бьётся жизнь, играет музыка.

Неожиданно дверь продавщицы открылась и высунулась стриженная чёрная головка:

— Сидишь, хохлушка?

— Сижу, — оторопело ответила Наташа.

— И долго собираешься сидеть?

Наташа растерянно молчала, мысли улетучились, просто высохли мозги! Что ей ответить?

— Заходи, хохляндия, — голос продавщицы прозвучал снисходительно, почти ласково.

— Спасибо, — Наташа не двигалась.

— Чего ты боишься?

— Не боюсь! Тот, кто хоть раз переночевал в подъезде, уже ничего не боится.

 

* * *

Квартира продавщицы оказалась двухкомнатной, обставленной современной светлой мебелью. Хозяйку звали Ритой.

— Мой руки, чаем напою, — сказала Рита, пододвигая ей домашние тапочки. — Замёрзла, наверное?

— Да, вы слишком долго гуляли, — тихо ответила Наташа.

— Садись ближе к теплу, отогревайся, — сказала Рита, ставя чашки и блюдца не стол. — Вот бутерброды, чай.

— Спасибо.

Девушки молчали. Наташа отхлёбывала чай, а Рита смотрела в окно и рассеянно гладила рыжевато-черного Джесика, сидящего рядом на полу.

— Вы меня не боитесь? — робко спросила Наташа, пытаясь по лицу Риты предугадать ответ, дальнейшие события.

— Нет, тем более, что здесь Джесик, — она ласково потрепала собаку за ухо.

— А вчера его не было…

— Мой бывший привёз, — вздохнула Рита. — Я бы с ним уже не поддерживала отношений, но вот из-за Джесика иногда встречаемся. Если у него командировка, то он на пару дней привозит его ко мне. Я его маленьким выхаживала, он меня не забывает.

Наташа понимающе кивнула головой.

— Я постелю тебе в кресле-кровати, всё же лучше, чем в подъезде.

— Хорошо.

— Ты надолго приехала?

— Как всегда, месяца на три-четыре, а сейчас вот до новогодних праздников хотела побыть. Устала я уже от этой жизни.

— Тяжело на Украине?

— Если работа есть, то нигде не тяжело. Городок у нас маленький, предприятия закрыты, а на рынке частники платят столько же, сколько получает бедный пенсионер. Словом…

— Да ладно, знаю я эту музыку, таких, как ты, пол-Москвы здесь.

— Яс-но… А я думала — ты жестокая. Прости.

— Не за что! Жильё не найдёшь?

— Третий день уже.

— Завтра я тебя пристрою, не волнуйся. Я поговорю с женой моего брата, она к нему переехала, а квартира стоит пустая, заодно и постережёшь.

Наташа сдержанно улыбнулась, чувствуя, что слезы вот-вот брызнут из её глаз.

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи.

 

* * *

Вечером, 30 декабря Наташа забежала в ювелирный магазин к Рите и, загадочно улыбаясь, протянула ей тонкий белый конверт без надписи:

— Я пришла сказать тебе спасибо, я сегодня уезжаю, поезд через два часа. Я уйду, а потом ты откроешь конверт!

— Ладно, — удивилась Рита. — А почему так таинственно? Мы же с тобой, вроде бы, уже подруги?

— Потому — что подруги! — счастливо засмеялась Наташа. — Пока! До встречи в новом году!

И ушла уверенной походкой.

Рита открыла конверт, и на ладошку ей упал золотой браслет, тот, который год назад у неё покупала гордая хохлушка.

Рита посмотрела на дверь — Наташи уже не было.

«Дорогая Риточка! — прочла Рита. — Я бесконечно тебе благодарна за твою помощь! В тот вечер, когда ты меня встретила со своим Джесиком в подъезде, я уже отчаялась и думала уезжать домой. Я замёрзла и разочаровалась в Москве и москвичах, мне свет был не мил, но встреча с тобой перевернула мою душу, мои взгляды на людей, на мир. Браслет носи на здоровье, не волнуйся, я себя не обокрала. Предновогодняя торговля на рынке, а я стояла на ёлочных игрушках, которые раскупали по тысяче в день, принесла мне хороший доход, больше, чем в другие месяцы. У тебя лёгкая рука, а такая должна быть украшена золотом! А мне он и не нужен, у меня другие запросы, попроще. Будь счастлива в новом году! — Наташа».

 

 

УМЕР ВАСЯ

Светлой памяти моей бабушки Марины Кузьминичны

 

Для себя заметила: хорошо писать всё же ночью, когда полнейшая тишина, ничего не отвлекает, когда кажется, что на целом свете лишь ты и Бог, а он, как известно, никогда никому не мешает.

Думается — ночью хорошо!

Лежала я в такой поздней зимней тишине, уже почти засыпая, как вдруг почему-то вспомнилась мне моя бабушка Марина, сидящая на широкой лавке, расположенной вдоль стены с двумя окнами, выходящими во двор. Лавка толстая, не крашенная, но гладкая и от времени блестящая. Она такая длинная, что тянется от стола через всю комнату и упирается в стену; мы порой ложились на неё, устав от беготни, а если были гости, то на ней кто-нибудь спал и ночью.

Утром и вечером бабушка садилась на лавку, делала посередине головы продел, деля волосы на две равные части и расчёсывала свои длинные, давно побелевшие волосы. Она склоняла голову набок и не спеша, старательно проводила по прядям большим бурым гребнем от корней до кончиков до тех пор, пока они не становились гладкими, без единой спутавшейся волосинки. Потом она склоняла голову в другую сторону и проделывала то же самое со второй прядью. Собрав волосы на затылке в пучок, закручивала их в небольшую гульку, величиной с детский кулачок, и покрывала белой тонкой косынкою с выбитыми закруглёнными зубчиками по краю, отчего лицо её становилось ещё милее и нежнее. Косыночку эту она носила много лет, ей сносу не было, а может, она была и не одна, не могу утверждать, но, приехав к ней через несколько лет, я снова увидела её на бабушкиной голове.

Последний раз я виделась с бабушкой Мариной, матерью моего покойного отца, в 1972 году, когда мне было 22 года. И ехать в то лето не собиралась, так как отпуск мне полагался лишь поздней осенью, но сотруднице пообещали на октябрь путёвку в санаторий, и она очень легко уговорила меня сделать обмен — лишь бы в отделе кто-нибудь остался работать, а так разницы никакой.

Я и обрадовалась и растерялась: ну что я буду делать теперь с этим привалившим счастьем?

Подсказала мама: а поезжайте-ка с братом к бабушке, она вас давно не видела, да и увидитесь ли ещё, ведь возраст у неё уже такой, что с её слабым сердцем всякое может случиться. Так как наш с братом отец умер семь лет назад, а жили мы всё же далеко от неё, напоминая о себе лишь редкими письмами, то родство наше медленно сходило на нет. Ясно, что она нам обрадуется — меня она нянчила в детстве, я год у неё жила, а брат был копией нашего отца, любимчика бабушки. То ли оттого, что отец жил далеко на Донбассе, а бабушка на Житомирщине, и виделись редко, то ли по другой причине — отца она любила до беспамятства, а мой брат для неё был, словно её рано ушедший Ванечка. Как сильно любим мы тех, кто далеко от нас!

Мы сели вечером в Луганске на поезд и утром были уже в Киеве. А там уж и до Шепетовки недалеко. Потом районный центр — Любар, немножко автобусом — и вот мы уже в селе Педынки.

Глухая улица одним концом упиралась в лес. Дома стояли лишь с одной стороны, а на противоположной находились длинные-предлинные огороды, опускающиеся к быстроводной и холодной реке Случ.

Вокруг была первозданная красота с травами по пояс, на притоптанном лужке пасся рослый телёнок, косивший на нас сине-чёрные глаза, неустанно пели птицы. А рядом стоял знакомый нам лес с высокими соснами и елями, крепкими берёзками, ольхой и любимым нашим орешником — поройся в траве и найдёшь орешек. В лесу всегда много ежевики, крупной, сладкой, не базарной, а, казалось, живой, с голубым налётом, она словно подглядывала за нами из-под колючих листьев, звала.

Мы оглядывались с братом: какая чудовищная разница между донбасским пейзажем с его горбатыми терриконами, пыльными степями, и этой умиротворённой, благостной красотой и вселенским покоем, который так и разливался по всем нашим клеточкам. Мы были, словно в раю, оглядывались, ожидая чуда ли, счастья.

Нас встретили радостно, удивлённо, и все тискали, рассматривали, хвалили. Набежала полная комната близких и дальних родственников, соседей. Сразу началось застолье, все шли с гостинцами, несли лучшее, самое вкусное. Мы с братом растерялись, не понимая их радости: мы всего лишь внуки, а не какие-то высокие гости.

А радовались они, как оказалось, за бабушку! Они пришли разделить её радость, ведь гости приехали за тысячу с лишним километров. Приехали, не забыли! — в селе это событие. Его обсуждают, долго помнят.

Время прошло в суете, в знакомствах и застолье, от которого к вечеру мы порядком устали.

День он и есть день: всё вокруг светло, радостно, всё хорошо видишь, не замечаешь привычных вещей. Но каково же было наше удивление, когда вечером, вместо привычной электролампочки, в доме зажгли керосиновую лампу! Мне показалось, что время отодвинулось на пол века назад… Нет, свет в селе был, но лишь в центре, там, у конторы, на площади; в клубе крутили обычно кино, были танцы, а вот на остальных улицах по-прежнему пользовались ещё керосиновыми лампами.

А с другой стороны это было и хорошо — мы целыми вечерами беседовали, вдавались в воспоминания, рассматривали при свете керосинки старые фотографии своих родственников.

На замятой по углам фотографии стояла наша молодая бабушка Марина с подругой — это до замужества. Обе с косами до пояса. Подруга полноватая и не высокая, а бабушка — ну просто красавица! Она высокая, чернобровая, кареглазая, жакет и тёмная юбка сидят на ней плотно, фигуристая девушка была…

Ах, ты, мой рыжий дед Василий, как же ты мог не вернуться к своей Марине? К такой красавице!

Он тоже был приятен лицом и высокого роста. У него были соломенно-рыжие волосы, кудрявые, словно каждую волосинку накрутили на горячий гвоздь — так делали раньше для красоты девушки в селе. Чем же он её взял, чтобы свести с ума мою молодую тогда бабушку?

Он и до войны по молодицам бегал, когда уже детей своих трое на печи сидело. Да толи любила она его, разбитного и весёлого, толи такой верной уродилась, но прощала, не сильно коря, и снова ждала. Всю жизнь ждала…

В конце 1944 года он был ранен в ногу и почти месяц после госпиталя жил при семье, потом с наступающими войсками ушёл дальше, добивать фашистов, а у бабушки родился последыш — Мишка, мой дядя.

И четвёртые роды её не испортили, всё такая же красивая, сильная и выносливая, она трудилась день и ночь, а в зеркало заглядывала, может быть, лишь в дни святок, перед тем, как идти в церковь, чтобы поправить большой цветастый платок на плечах. Какая бы она не была красавица, а обвешай её четырьмя детьми… Да сама подыми их… Охо-хо-хо.

В конце войны она получила похоронку, в которой было написано, что её муж, рядовой Кучер Василий Данилович убит в Болгарии на 806 высоте.

Нарыдалась она тогда до беспамятства над похоронкой, над своей долей, аж в глазах потемнело. Лежала, прижав похоронку к груди, и не могла поверить, что осталась она одна-одинёшенька на целом свете, и поднимать деток придётся одной.

Лежала она, лежала, вспоминала прошлую жизнь с Васильком, и потихоньку, незаметно к ней подкралась мысль: враньё всё это. Ну, враньё! — Ох, и знала же она своего гуляку-мужа! — Поставил, небось, штабному писарю сколько надо, тот и шлёпнул печать, мол, не ждите, погиб он, — а сам-то Васька женился на какой-нибудь сестричке.

Вот не верила она, хоть сто бумажек ей пришли!

Детей четверо — приедет! Нагуляется, до Берлина дойдёт — и вернётся.

И ещё что-то бабье: предчувствие ли, поверие ли какое, но убеждали её, что Вася ещё на этом свете. Может его какая сестричка спасла, а он в благодарность женился, а может ещё где затерялся, но он — жив! Переубедить её в этом было невозможно.

С такими мыслями она жила более двух десятков лет, пока не приехали мы с братом в том тёплом 1972 году.

А за годы, что тяжким бременем легли на её плечи, чего она только не делала, чтобы сохранить детей, особенно в голодном 1947 году, чтобы не был пуст стол, и в другие не на много лучшие годы. Ведь даже в семьдесят втором ещё света не было, не говоря о телевизоре или холодильнике, которые стояли уже у нас в квартире на Донбассе.

Потеряла весёлость свою природную и здоровье она еще с началом войны. Да и какая весёлость — четверо на руках, в каждый рот надо положить что-то. И не только о семье думать надо, а ещё была тяжёлая, изнуряющая работа — на буряках*. Буряки — вот она, кому-то сладкая жизнь, сахар по 78 копеек за килограмм, а для сельских женщин Житомирщины — это тяжкая подёнщина, ежедневная, ежегодичная. Сколько помню себя, в письмах писали, говорили всё о буряках: прополка, прополка (не приведи, Бог, какая тяжёлая работа!), а потом до самого снега — уборка и уборка. И каждый корнеплод надо зачистить, а на улице холодно, мокро, руки стынут; снести всё в бурты, а потом вручную погрузить, набросать высокобортный лафет (да и не один), нагибаясь за каждым корнеплодом — это сотни раз в день. И каждая бурячина весит кило-два, а кормовая и того больше — до пяти. Такой каторжный был труд, что наши коллективные выезды от предприятия в совхоз на день-другой на уборку помидор или картофеля — смело можно считать детским развлечением. Да и ездили мы не более 2-3 раз в год.

А что делать таким, как бабушка Марина? — Сцепи зубы и тяни свою лямку. Таких, как она, рядом с ней было много, и у каждой по три-пять ртов, на лавке сидят и с ложками ждут.

Кое-какие мужики всё же вернулись после войны: кто цел, а кто, большей частью, ранен. И были они нарасхват — всем помощь нужна, мужские руки, а это и крышу поправить, ведь покрыты они тогда были всё камышом да соломой; и печь переложить, и поросёнка или телёнка осенью завалить. Жили-то своим хозяйством.

Прийти-то помочь — сосед придёт, да за всё это платить надо: не деньгами, которых не давали в колхозе, так тем же салом или мясом. По доброму куску каждому надо оторвать от детей, ждущих целый год этого часа, чтобы отведать свежины, наесться в этот день вдоволь, а потом уж, в последующие дни, тянуть это сало (от этой небольшой свинки!), чуть не целый год, по кусочку, по маленькому желтеющему кусочку. И на год его, конечно, не хватало…

Нет, не от жадности, а от бережливости, чтобы как можно дольше хватило своим деткам, а не соседским, решилась она на крайность. Сосед, он завтра в другом дворе поможет зарезать поросёнка, и ему в другом и третьем доме хозяйка отвалит кусок в благодарность, да ещё и рада будет, что ей помогли. И бабушка Марина два года так делала, а потом… потом пошла на крайность, которая стоила ей немалого здоровья.

«Сама! Попробую сама», — убеждала себя она, по-деревенски подперев щеку рукой. Дети макали в соль горячую картошку, сваренную в кожуре, дули на пальчики и быстро опустошали чугунок. Сегодня на ужин одна картошка…

— Мам, а я с цибулей! — гордо говорил Мишка, самый маленький, которому исполнилось уже пять лет.

— Ешь, сынок, ешь. Скоро будем и мы с салом. Скоро… — Она задумалась, собираясь с силами. Решение было твёрдым.

— Дядьку Власа и дядьку Петра позовём? — весело спросил Мишка, по-привычке шмыгнув носом.

— Нет, сынок, сами будем резать, — сухие губы Марины с трудом проговаривали то, о чём она думала уже не раз.

Дети за столом переглянулись

— То как? — Надюшка, средняя, подняла голову и увидела на глазах матери слёзы.

— Да так, как тётка Парася, она мне рассказывала, как сама это делала, — тихо ответила мать. — Да вы ешьте, ешьте, всё у нас получится.

Доужинали молча. Мотя, самая старшая, пятнадцатилетняя, уже убрала чугунок со стола, смахнула картофельную кожуру в ведро с помоями, присела на лавку. Все притихли, испытующе смотрели на мать.

— Утром кабанчика хорошо покормим, а вечером чуть—чуть, лишь бы он от голода сарай не разнёс, а утром, когда голодный будет, тогда и завалим. Ну а что делать дальше, вы уже всё знаете, помощники мои. — Она тихо вздохнула, понимая, какая тяжкая предстоит ей работа, не женская.

Мишка с Надюшкой прижались к ней и сидели, как птенчики, тихо, пока она не успокоилась.

Марина думала о самом старшем, о Ванюшке, который уехал два года назад учиться на шахтёра. Вся молодёжь ринулась на Донбасс строить и поднимать шахты, и он уехал вместе со всеми. Всесоюзный призыв… А был бы он рядом — какой помощник был бы! «Ой, Ванечка, как тебя сейчас не хватает! Скоро уже работать в шахте будет, деньги пришлёт, и нам полегчает», — обнадёживающе успокаивала себя она.

— Будем спать, дети, — ласково сказала Марина, целуя каждого в маковку. — Спать, спать!

 

* * *

Сделали всё, как говорила мать: и соломы натаскали во двор с огорода, от копны надёргали, и воды полную кадку, и буряка наварили — не много, чтобы не расходовать лишнего. Целый день ходили по дому, деловито готовясь к предстоящему, сохраняя в тайне от соседей.

Утро выдалось морозным, на деревьях лёгким пушком навис иней, небо было низкое, серое, день ещё не разыгрался. По белому снегу желтела дорожка от рассыпанной соломы.

У забора под большой сорокалетней вишней поставили деревянное корыто, из которого летом кормили подрастающего поросёнка, здесь он свободно гулял по двору, подбирая то проросшую травинку, то веточку, то какой-нибудь камушек или червячка, рыл пятачком под вишней, выискивая свою добычу. В сарае у него было точно такое же корыто, изгрызенное ним по краям.

В серой фуфайке и коричневом платке с белой полосой по краю вышла во двор Марина, огляделась. Всё, вроде бы, сделали как надо: кабанчик голодный, набросится на еду, и не будет обращать внимания ни на кого. И тут с ножом подойдёт она…

Сердце застучало испуганно и громко, ноги стали ватными, того и смотри, подогнутся сами. Она остановилась в нерешительности, от колотания в груди начала сомневаться в своих силах: смогу или не смогу? Гусей и кур она всегда рубала сама, вида крови не боялась, это же глупые птицы, почти покорные. Голову курицы положишь на пень, она её даже не поднимает. Это — мелкота, с ней все бабы в селе сами справляются, попривыкли уже без мужей, а вот кабанчик… Он большой! Если с первого раза дать слабинку, если не получится, то надо бежать самой, и быстро, ибо раненый — он страшнее страшного…

Она посмотрела на небо, прося силы и помощи. В своём представлении она уже не раз прокрутила эту картину до последнего шага, но всё ещё колебалась.

Или всё же позвать Власа с Петром? — Нет, это большой расход для семьи, почти четвертина на двоих уйдёт, а она тем салом детей месяц кормить будет! Как от них оторвать? Картошку — вон по мешку она на себе таскает во двор с огорода, сила есть! Есть! Сделаю! — А детям голодать не дам!

— Мишка, открывай, — резко крикнула она. — И все марш в дом, и подушками закрыли головы! Давай, Миша. — Крепко сжала рукоятку ножа.

Кабанчик бодро выскочил из сарая и пулей понёсся по хрусткому снежку прямо к своему корыту. «Не забыл лето, — подумала Марина, — не забыл».

Она закрыла глаза, глубоко вдохнула холодный колючий воздух:

— Один, два, три… Всё — пошла!

Она приблизилась к вишне. Кабанчик жадно чавкал, хватая сладкие варёные куски свеклы.

Надо точно попасть под левую переднюю… Ну — всё! С силой и до конца!

Она даже не догадывалась, что нож может так мягко войти в его тело. Только первое мгновение трудно, а потом всё легко, до упора. И удивилась. В страхе отдёрнула руку, оставив нож, не оглядываясь, побежала в дом, закрыв ладонями уши.

Натянув одеяло на голову, она горько, судорожно всхлипывала. Её трясло, её охватил панический страх, она не знала, получилось ли всё у неё.

Прошло уже пол часа, а она не могла успокоиться и взглянуть в окно: что там происходит?

— Мама, мама! Вставайте, он давно уже не кричит, — тормошили её дети, а она не могла пошевелиться.

— Мама…— испуганно позвал Мишка, — вы нас слышите? — Он тянул одеяло.

Она не отпускала, крепко вцепившись в него.

— Смалить пора… Мы уже и солому к нему поднесли.

При этих словах она очнулась, страх стал отступать.

«Слава Богу, кажись, получилось».

Пошатываясь, она встала, выглянула в окно. Оказывается, кабанчик отбежал от корыта не далеко и завалился на бок. Он ещё повизжал и вскоре умолк. Рядом с ним уже лежала куча соломы, и дети готовы были развести костёр.

Держась за лутку двери, она вышла во двор. Зимняя свежесть дохнула в лицо, и ей стало легче.

«Ну вот и всё… Всё самое страшное уже позади. Делов-то! А то расти-расти, да и отдай чужим детям».

Она дышала, набираясь сил и освобождаясь от прежних тревог, смотрела, как суетятся дети, и ей с каждой минутой становилось легче.

Сейчас посмалим, дети принесут горячую воду — поскребём… Это она может делать получше любого мужика,— успокаивала она себя.

А дети, дети-то как рады! Объедаться будут целый день. Какой же это праздник — вкусная еда на столе! Как до войны, когда рядом был ещё муж…

Весело горела солома, сладко пахло смалёной щетиной. Мотя таскала из дому горячую воду, а Надюшка с Мишкой возились, скребли бока кабанчика, чтобы не осталось ни одной щетинки.

Когда разрезали брюшину и кружкой стали черпать кровь — для будущей колбасы-кровянки, Марине вновь стало плохо. Она прижала руку к сердцу и присела на остатки неиспользованной соломы. Дети, увлечённые работой, не сразу заметили, что матери стало плохо.

Выскочила из дома с ведром Мотя и увидела мать на снегу

— Полежу я, устала, — сказала мать и, опираясь на Мотю, пошла в дом.

Ей казалось, что она лежит уже вечность: всё перед глазами жёлтые круги плавали. Наконец сказала:

— Сладкой воды наведи мне, Мотя.

Она попила, полежала с закрытыми глазами, встала и всё довела до конца: и сало засолила, и четвертины подвесила на балке, и всё до капельки сберегла, сохранила для детей.

Мотя, пока мать занималась привычным сельским делом, уже поставила большую сковороду на плиту, жарила к завтраку свежину. Надюшка с Мишкой выхватывали недожаренные маленькие кусочки мяса и, обжигаясь, лакомились, не дожидаясь общего застолья. Их мордашки блестели от жира, они облизывали пальчики и весело смеялись.

Мать через плечо поглядывала на детей и радовалась, что всего хватит надолго.

После этого дня она всё чаще хваталась за сердце, ходила к доктору — в селе его звали уважительно доктором, а не врачом,— он выписал ей капли и просил, чтобы она заходила почаще: ему не нравилось её сердце.

Но, несмотря на всё это, в последующие два года она снова обходилась без Власа и Петра, пока у Моти не появился жених-крепыш и взял эту обязанность на себя. Потом они с Мотей поженились и стали жить с матерью. Маринина жизнь заметно полегчала. Позже она перенесла два инфаркта. Но не будь того первого кабанчика, может, их и не было бы…

Ах вы, милые женщины, — коня на скаку остановит!— так это ещё не всё… Чего они только не сделают ради своих детей, чтобы сохранить их, накормить да вырастить!

Чего они ещё сделают!

* * *

В то лето 1972 года я много думала о бабушке. Она родилась в 1905 году. Почему её назвали Мариной? Не Марией, что было бы привычнее для того дореволюционного времени, а именно Мариной? Не могу объяснить почему, но мне всегда казалось, что имя Марина современное, оно часто стало звучать именно в шестидесятые годы, а не в начале века. 1905 год — и Марина?

Поражали старомодные отношения между родителями и детьми в селе, где с отцом и матерью разговаривали только на «ВЫ», и отношения от этого не становились отстранёнными, какие обычно возникают при этом, а наоборот, были уважительными и доверительными: раз сказал старший, значит — это правильно, это без сомнений.

Поразил меня и предпоследний день, проведённый в селе Педынки.

Бабушке не здоровилось, она, сидя в постели, расчёсывала свои длинные, хотя и поредевшие уже, волосы. Расчёсывала медленно, проводила гребнем и останавливалась, задумывалась.

Мы встревожено поглядывали на неё: чего это с ней?

Она заколола узелок на затылке и откинулась на подушку. Устала.

Мы вопрошающе смотрели и ждали.

Она тяжело вздохнула и произнесла то, что нас повергло в немой шок.

— Сегодня умер мой Вася, — тихо сказала она.

Мы растерянно смотрели на неё, каждый строя свои догадки.

— Я сегодня во сне его видела, — продолжала она. — Он уехал на бричке и помахал мне рукой. — Подняла руку, и рука зависла в воздухе.

— А разве он никогда вам не снился? — робко спросила я, удивляясь.

— Снился, — вздохнула она. — Он уехал. Навсегда! И подтверждение этому — дождь.

Мы, как по команде, уставились в окно. Да, там шёл размеренный тихий дождь, почти не слышный.

— Покойники всегда под дождь снятся, — твёрдо добавила она. — Я всегда знала, что он жив. А вот теперь, теперь он уже на небесах. Мотя! Запомни это число, мы будем всегда в этот день поминать его.

Она лежала на высоких белых подушках, и по тёмной щеке бежала одна единственная слеза, из правого глаза.

Мы смотрели друг на друга и не перечили бабушке. В этом доме никто и никогда не сказал ей «ТЫ».

Мы сели за утренний стол, она перекрестилась и попросила всех помянуть её Васю.

Целый день, собираясь в обратную дорогу, мы ходили с братом, как пришибленные: это же столько лет она верила, что он живой, что он живёт с другой женщиной; и никогда его не обругала, не прокляла?!

Она ждала…

Ошеломляюще подействовала на нас эта весть.

На второй день нас провожали в Шепетовке на поезд, всей семьёй, вместе с бабушкой, для чего наняли соседа. Небо было низкое, воздух свежий, прохладный после дождя, и мы беспокоились, чтобы она не простыла.

Прижимая её к себе в последний раз, я вдруг обнаружила, что внуки не всегда могут пойти в своих родителей, тем более в бабушку с дедушкой — я бы так не смогла! Скорее всего — не смогла. Всю жизнь ждать?!

И хотя бабушка, на удивление всем, жила ещё долго, до 1995 года (она умерла, пережив своё девяностолетие), больше мне не довелось увидеть её, ещё раз поговорить с ней, уже по-женски.

Не удалось… Она жила, словно шутила с нами: вы волнуйтесь за меня или не волнуйтесь, — не такое повидала на своём веку,— а я ещё поживу. — И жила.

* * *

Поезд тронулся, мы разложили вещи по полкам, я уселась поудобнее, принялась за чтение.

Через час в окно с силой захлестал дождь. Я закрыла глаза, вспоминая бабушку Марину, и слушала, как колёса устало бормотали: умер Вася, умер Вася…

 

ТЫЧКА

Субботним вечером, когда Федька Климов в свой законный выходной сидел со своим семейством, женой и двумя сыновьями, и ужинал, у соседей начался скандал. Так как Жорка с Зойкой ссорились не редко, он не обратил на этот шум внимания. Он уминал пельмени, поливал их уксусом, окунал в растопленное сливочное масло и наслаждался ужином. Настроение было отличное, жена не шла на ночное дежурство, впереди был целый вечер, когда он мог поиграть с сыном в шашки и отдохнуть после трясучки по сельским колдобинам. Федька работал шофёром в совхозе вот уже пятнадцать лет, любил это дело, хоть и уставал немало.

За стенкой ругались, что-то роняли…

«Ничего, — подумал Федька, — Зойка завтра вынесет на мусорник картонный ящик с битой посудой, а потом повиснет на руке у Жорки и, счастливая, будет идти по улице, задрав нос к солнцу. И вся недолга».

— А в старой квартире не было слышно ничего, — сказал меньший сын Димка.

— В старом доме не стены крепче были, а соседи получше, — ответила жена.

Федька сердито посмотрел на них, звонко ткнул вилкой в тарелку:

— Ешьте, не прислушивайтесь. Колька, включи телевизор.

— Не балуй детей, есть надо спокойно, от этих видиков может случиться только несварение.

Жена не любила, когда семья вставала из-за стола и с тарелками расходилась по квартире: один — к телевизору, другой — книжку за обедом начинал читать.

Шум за стеной усилился, Жорка перешёл на матерщину. Потом что-то громко ухнуло: то ли стол упал, то ли шкаф, но все перестали есть, вслушиваясь в перебранку.

Зойка выскочила на лестничную площадку и заорала так громко, словно она стояла у них в прихожей:

— Пусти, тварюга! Пу-усти!

Потом последовала громкая оплеуха и Зойка заголосила:

— Чё бьёшься! Говорю тебе, не была я там! Не была.

— Ты ещё и врёшь! — сопел Жорка, продолжая выливать при этом несусветную брань. Федька, ничего не имевший против того, чтобы Жорка потаскал свою загульную жену за волосы, встал из-за стола с одной целью — успокоить соседа: «Можешь метелить её сколько хочешь, не впервой, всё равно же до утра помиритесь, но ругаться-то зачем такими словами, у меня же дети, им уши не заткнёшь…»

Он открыл двери и увидел, как Жорка, прижав жену к стене, — старался кулаком попасть в лицо. Она закрывалась руками.

Федька покачал головой:

— Ну что же ты делаешь, она же твоя жена, брось! — На Жорку это не подействовало.

— С кем, сука, была, говори! Говори или прибью. — Она всхлипывала, вырываясь, но никак не могла выскользнуть и убежать, как это было не раз. Муж тыкал ей кулаком под рёбра и матерился пуще прежнего.

— Слушай, сосед, брось, — сказал Федька.

— Что? — повернулся Жорка. — Защитничек нашёлся. Ты её тоже лохматил? Да? Сладкая, говоришь? Подвозишь её, сучку. И далеко катал? Ну!

Федька опешил:

— Ты что, сосед! Я говорю тебе — не матерись, дети у меня, слышат всё. Нельзя же так!

— Ты её и защищаешь ещё! Так ты тоже с ней был? — Зойка, улучив момент, пригнула голову и выскочила из подъезда.

Федька и ответить не успел, как сосед ловко сунул ему кулаком меж глаз. Он перелетел шесть ступенек, открыл лбом болтающуюся дверь и всем своим портретом плюхнулся об асфальт.

Отбежавшая Зойка вытирала слезы полой халата и ждала развязки. Когда Федька поднял окровавленную физиономию, она от ужаса даже присела. Разгорячённый Жорка, готовый вести бой дальше, остановился от растерянности: что же он наделал? Испугался и боком вдоль стенки стал отходить за угол дома, потом бросился в бега.

Кровь залила Федьке глаза, он отплёвывался, в нём клокотала злоба:

— Ну, гадина, молись! Убью! Можешь бежать — беги, дерьмо, но я тебя убью. Можешь попрощаться со своей шлюхой.

Он, размазывая грязь и кровь рукавом по лицу, доплёлся до своей двери, посмотрел в зеркало в прихожей, не узнавал себя: белки налились кровью, глаза отекли почти мгновенно, нос распух, верхняя губа лопнула. Он выскочил на площадку:

— Убью гада! Так и знай, Зойка, больше он тебя бить не будет — я его убью. — И захлопнул дверь.

Что только ни делала жена: и льдом ему лицо обкладывала, и пятаками — ничего не помогало, отёки вокруг глаз были такими, что они превратились в щёлки. Федька подходил каждый час к зеркалу, смотрел и горел жаждой отомстить, сейчас же, немедля.

Весь следующий день он просидел за шторой, поглядывая в окно, чтобы не прозевать, когда появится Жорка. Ни в воскресенье, ни в следующие дни он домой не пришёл. И чем дольше он не приходил, тем больше ожесточался Федька: «Поздно, но все равно поймаю, от меня он никуда не денется».

Уже отёки прошли, и губа зажила, а соседа не было.

Однажды вечером к ним зашла Зойка.

— Федя, я подам на тебя в суд, — сказала она.

Он с удивлением посмотрел на неё:

— За что?

— Из-за тебя мой муж не живёт дома.

— А я при чём? Ты мой портрет видела? Это кто меня разукрасил? Я сам себя или, может, это он расстарался?

— Ударил — я не отрицаю. Так он же не специально сделал. А вот ты угрожаешь его жизни. И если он не придет ещё два дня — я пойду к прокурору, так и знай.

— А ну пошла отсюда! Прокурором она меня запугать хочет. Отныне я ему буду прокурором. И пока я ему тычку не выдам — разговора не будет.

Зойка молча убралась вон. А Жорку он не видел целых четыре месяца, даже сам удивлялся: как такое может быть — живут в одном подъезде, на одной площадке, а ни разу не увиделись за это время? Секрет раскрыл сын:

— Знаешь, папа, что они придумали? Она открывает ему окно в угловой спальне, и он лазит в окно.

— Да? Вот оно что! Ну и пусть лазит, скоро зима — зайдёт и в двери. Не идти же мне к нему домой, чтобы набить морду. Тогда уж точно прокурора не миновать. Ладно, я его так поймаю.

— Да брось ты, Федя, дело давнее, — успокаивала жена. — Бог с ним, он же дурак дураком. Что ты с ним связался?

— Отплачу.

— Прости ему, забудь.

— Отплачу, — упорствовал Федька. — Я целый месяц ходил по посёлку, красовался. Пусть и он покрасуется.

— Я прошу тебя, Федя. До добра это не доведёт.

— Я что, не мужик? Не могу за себя постоять? Я, десантник, и какому-то сморчку должен позволять издеваться над собой? Нет…

Спорить было бесполезно.

Случай подвернулся в сентябре. Федька ремонтировал в гараже свой мотоцикл, когда увидел вдруг идущих по переулку Жорку с другом. Они шли, беседуя, ничего не замечая. Федька бочком подкрался к воротам, прикрыл их, оставив щель, и стал наблюдать, как они приближаются к нему. Год назад он купил этот гараж с двумя сотками земли в глухом переулке у одного пенсионера. Он любил копаться в своём гараже, а жена радовалась, что у них недалеко от дома, всего каких-то десять минут ходьбы, есть своя земля, да ещё и с поливом. Сейчас Федор торопился поскорее отремонтировать мотоцикл, грибная пора подходит, надо подготовиться, чтобы ездить за полигон по грузди. Драться ему сегодня не хотелось, но как увидел наглую рожу Жорки, кулаки сжались сами.

Он подпустил их поближе, резко открыл ворота, широко расставив руки:

— Ну, вот мы, Жорик, и встретились.

Жорка остолбенел, не соображая, что ему делать: бежать или защищаться. Он знал, что с Федькой шутки плохи, его все побаиваются, и не зря, лучше бы ноги унести, пока не поздно. Видя испуг в его глазах, Федька издевательски сказал:

— Ты не бойся, сосед, я тебя ударю только три раза, некогда мне сегодня.

Жорка сделал шаг в сторону, готовый к побегу.

— Стоять! — Федька в упор смотрел на него. — Только три раза…

Он шагнул вперёд. С первого удара Жорка замычал и рухнул спиной на забор. Забор качнулся и под его тяжестью упал вместе со стойкой, к которой крепился.

Федька зло выругался:

— Так ты мне ещё и забор завалил? Ну, знаешь… — Он наклонился над Жоркой, поднял его за грудки, хотел ещё ему вмазать, но увидел испуганное, окровавленное лицо Жорки, его трясущиеся руки — и передумал.

— Пошёл вон, склизняк вонючий, ты только и можешь, что свою Зойку колотить. Оттого она и гуляет от тебя, что ты — склизняк.

Дружок взял Жорку под руку, и они ушли, не оглядываясь. Через месяц Федька остановил Зойку в подъезде:

— Ну, как дела? Не дерётся больше?

— Нет, — она опустила глаза.

— А в форточку до сих пор лазит?

Зойка молчала.

— Чего молчишь?

— Не знаю, что и говорить. Другой он стал какой-то.

— То-то. Пусть в двери ходит, я его больше не трону. Если ещё не выпросит.

Он шёл на работу и был горд, что хоть раз в жизни его тычка не навредила, а сделала кого-то человеком.

А говорят, кулаком человека уму-разуму не научишь. Если дурь выбить, то один ум и останется!

 

 

МНОГОЛИКОЕ СЧАСТЬЕ

Как многолико счастье! Какой, самый мелкий, казалось пустячок, может доставить неописуемый восторг, краткое состояние долгожданного удовольствия, наконец — счастья!

У А.П. Чехова есть рассказ «Счастье». Восьмидесятилетний пастух мечтает найти клад в земле, той, которую он топчет весь век своими усталыми ногами. А клады-то все заговоренные, чтоб найти его и увидеть, талисман надо такой иметь. Пропадут же в земле, и найдет их кто-нибудь лет через 80-100. М-да! Вот будет кому-то счастье, — сокрушается пастух, — А ведь их много, он и сам раз десять искал, и его всю жизнь не отпускает мысль о фантастичном и сказочном человеческом счастье.

А вот рассказ Сергея Воронина. — Простое человеческое счастье — автор, он же дедушка, заколачивал подволок, ремонтировал курятник. Промахнулся, и молоток, будто намазанный маслом, скользнул из ладони и с силой пролетел всего в нескольких миллиметрах от головы внучки, которая стояла сзади дедушки и ничего не заметила. Она цела, невредима, продолжала играть, не подозревая, какая непоправимая беда могла случиться секунду назад, угоди этот, улетевший молоток, ей в висок! Какое счастье — шок! — испытал автор. Счастье на всю оставшуюся жизнь, а ведь все решали считанные миллиметры!

Счастье… Для одного человека.

Когда-то, после смерти моей мамы, умершей от лимфосаркомы, один мой знакомый, который хорошо знал её, сочувствуя и успокаивая меня, в сердцах выкрикнул: «Да ты счастливая! Ты жила с мамой, видела её, у тебя есть десятки фотографий, ты знаешь до сантиметра и помнишь её лицо. Она всегда была с тобой! А я? Я стал сиротой в 4 года, у меня даже фотографии нет! Нету! Ты это понимаешь? Мне было всего четыре года — я не помню её лица! Эх!» — И столько горечи было в его жестоких словах!

И я написала потом рассказ, который тоже назывался «Счастье».

Как многолико счастье…

Один, не скажу, что уж совсем горький пьяница, но, все же, часто впадающий в запой мужчина, испытал счастье в состоянии глубочайшего алкогольного опьянения.

Что было причиной очередного трехдневного запоя, значения уже не имеет, но все эти три дня он пил так, что, вернувшись вечером домой и, рухнув в кресло, отчетливо увидел, как ему на тапочек из темного угла прыгнул маленький черный чертенок с длинным тонким хвостиком и ярким красным язычком, на макушке бугрились маленькие рожки. Чертенок осмотрелся, лукаво усмехнулся, потом подмигнул, сидя на его ноге!

Наш Николай, удивленно моргая глазами, наблюдал, как наглец корчил ему рожицы. Ловко подпрыгнув, чертенок уселся ему на колени. Николай вяло махнул рукой, а тот лишь показал ему свой огненно-красный язычок, остренький и блестящий.

— Пошел! — промычал Николай, — уселся тут!

Но чертенок, помахивая хвостиком, продолжал веселиться, подмигивал. Потом перебрался на плечо, пощекотал у него за ухом.

Николай блаженно засмеялся, беспорядочно размахивая руками, пытался поймать шалунишку, но шустрый чертенок не поддавался. Когда Николай устал с ним бороться, и обессилено развалился на кресле, чертенок тихо прошептал ему в ухо:

— Что ты её слушаешь, эту Ирку! Да хватит, хватит уже её слушать. Иди в ванную! И-ди!

Николай выпучил глаза:

— Зачем?

— Иди! Быстрее иди, пока она в спальне.

И Николай, тупо соображая, поддался голосу искусителя, и с трудом поплелся в ванную.

— Давай быстрее, пока она тебя не видит!

Опрокинув стул, Николай добрел таки до ванной комнаты.

— Давай, торопись. Её нет! Вон, видишь, верёвка висит? Снимай её. Снимай! Хорошая веревка! Замечательная веревка! Крепкая!

Оборвав веревку, Николай послушно стал её скручивать, неумело делая петлю.

— Торопись, торопись тетеря, — злился чертенок. — Да не так, не так, надо чтобы голова пролезала, хорошо вяжи узел.

Николай долго возился с путающимися концами, кое-как у него получилось то, что просил настойчивый чертенок. Он с удивлением рассматривал свое плетение, крутил в руках, целиком и полностью подчиняясь властному голосу. Осталось совсем немного: куда-то надо было это все пристроить, чтобы висело крепко. Николай призадумался.

— Торопись! — злился чертенок, — тетеря ты сонная, чепухи не можешь. Ну!

…И здесь открылась дверь. На пороге в ночной рубашке, с чашкой кефира стояла жена.

Николай прижал петлю к груди, прикрывая её руками, не зная, куда бы её спрятать. Он смотрел на застывшую в испуге жену и на чертика, который делал ему какие-то знаки.

— Коля? Ты?… — Лицо жены было белее полотенца на двери.

Он не успел ничего произнести, как зловредный чертенок бросился под ноги жены и, словно веревкой, своим длинным черным хвостиком трижды опутал ноги жены.

Ноги были связаны.

— Стой! — Закричал Николай. — Стой, не двигайся! — Он представил, что жена сейчас попытается сделать шаг, — но не сделает, так как ноги её связаны, — и упадет головой прямо об угол керамической раковины.

Она разобьется! Она погибнет!

— Стой! — заревел Николай, — и, отшвырнув веревку, упал к ногам жены, чтобы освободить её от черных пут искусителя. — Не двигайся, я сейчас! Сейчас!

Он обнимал её ноги, шарил руками по полу, а чертенка не было… Был и его не стало…

Жена не двигалась. Потом осторожно сделала шаг назад, второй, Николай полз за ней и рыдал.

Он сел в коридоре на пол и горько и счастливо заплакал:

— Ты жива! Какое счастье, Ирочка! Ты жива!

— Чего ты плачешь? — не понимая происходящего, опустилась рядом жена.

— Ты могла погибнуть! Из-за меня! Боже мой, какой же я болван! Один шаг и головой об раковину!..

Он обнял жену и еще долго и счастливо объяснял ей, как спас её от неминуемой смерти. Он плакал и клялся, что больше никогда не будет пить, что завтра же пойдет кодироваться, что сделает все, что она пожелает, только бы никогда — никогда! — не увидеть как она падает со спутанными ногами…

— А счастье? — спросите вы.

— Да разве это не счастье — спасти близкого, любимого человека?

 

*Надежда Петрова родилась в г. Стаханове Луганской обл. в семье железнодорожников. Образование — высшее. С 1973 по 1976 гг. работала литературным сотрудником районной газеты «Путь Октября» в п. Славяносербск. Первый рассказ «Лешка» опубликовала в районной газете, будучи еще десятиклассницей, печаталась в различных городских и областных газетах: «Знамя труда» (г. Красноводск), «Славяносербские вести», «Молодогвардеец», «Октябрьский гудок», «Голос Донбасса», «Ижица» (г. Луганск), «Отражение» (г. Донецк), «Ковчег» (Житомир) и др.

Надежда Петрова — автор шести книг: «Так никто не любил» (1997 г.), «Пора бабьего лета» (1999 г.), «Яблочное захолустье» (2002 г.), «Черкасский Брод — далекое и близкое» (2003 г.), «Жена охотника» (2004 г.), «Превыше всего» (2006 г.). Печаталась в 20 коллективных сборниках писателей Украины.

С 2000 года — член Международного сообщества писательских союзов, Конгресса писателей Украины.

В 2003 г. Надежде Петровой была присуждена Международная литературная премия имени Владимира Даля.

В 2004 году стала членом Союза писателей России. Ныне живет и трудится в г. Зимогорье Луганской области.

 

русская православная церковь заграницей иконы божией матери курская коренная в ганновере

О inter-focus.de

Читайте также

«Все должно быть прекрасно в человеке»

Так вслед за Чеховым считает Саша Марианна Зальцман (Salzmann), и так же называется ее очередной …

Добавить комментарий

Яндекс.Метрика