Старт // Новые статьи // Культура // Литература // Рассказ Марка Харитонова
Integrationszentrum Mi&V e.V. – Mitarbeit und Verständigung

Рассказ Марка Харитонова

Наш герой — Марк Харитонов, известный писатель, эссеист, поэт, переводчик, первый лауреат русской Букеровской премии, он родился в 1937 г  в Житомире, в семье служащих. В 1960 окончил историко-филологический факультет МГПИ. Работал учителем, ответственным секретарем в многотиражной газете, редактором в издательстве. С 1969 года свободный литератор, зарабатывал в основном переводами. Прозу писал с 1963 года, в печати дебютировал как прозаик повестью «День в феврале». Первая книга (сборник повестей того же названия) вышла в 1988 году. Член Союза писателей России и русского ПЕН-клуба. Проза и эссеистика Харитонова переведена на многие языки: английский, французский, чешский, немецкий, голландский, португальский, китайский, японский, шведский, сербский, венгерский и др. В настоящее время живёт в Москве. С одним из автором сайта, Яной Любарской и с читателями “ ИНТЕР — ФОКУСА”, он поделился своим рассказом, который мы предлагаем, как монолог…

 

Вспомнилось: много лет назад я шел по переулку мимо синагоги. Толпа собиралась на праздник. Я не знал даже, как назывался этот праздник. Я шел из Исторической библиотеки, где читал о русской истории – и это была моя история, я собирался о ней писать. Но почему такими прекрасными вдруг показались мне лица этих людей? Мужчины с бородками шолом-алейхемовских и шагаловских персонажей, большеглазые женщины. Мне были близки их улыбки и голоса. Напоминали ли они мне кого-то? Что значила эта внезапная, необъяснимая нежность, какая память оживала в сердце – или все-таки в крови?

Многие годы мне предстояло осознавать и осмысливать свое самоощущение: самоощущение еврея и русского писателя.

В 2015 году в еврейском издательстве «Книжники» появилась  моя книга «Путеводные звезды», где я рассказываю о своей еврейской семье, еврейских друзьях, цитирую дневниковые записи, фрагменты переписки, привожу документальные свидетельства. «Больше любых рассуждений могут сказать нам образы людей, которых ты знал, их судьбы, картины пережитого, – пишу я там. – Уточняешь свои представления, свое место в жизни, сверяешься с путеводными звездами».

Я не знал у себя никого дальше деда, Иосифа Абрамовича. Отец же мой о своем деде ничего толком сообщить не мог.

Дед был местечковым юристом в Уланове под Винницей. Что это значило? Он был грамотный, писал по-русски и составлял для окрестных обывателей и крестьян необходимые бумаги, жалобы, ходатайства, выступал третейским судьей. Платили за это обычно не деньгами, а приносили кто яичек, кто курицу. Так мне рассказывали  родители.

Я помню его: с седенькой бородкой лопаточкой… но возможно, тут память уже подменяют фотографии. Помню, как он набивал табаком папиросные гильзы при помощи специального никелированного приспособления; я ему помогал. Помню, как он провожал меня в школу. Как приехал в последний раз к нам в Белоруссию, в Добруш, куда папу послали работать после войны. Однажды увидел, как я, третьеклассник, читаю «Антирелигиозный сборник» («Апостол Петр, беда какая, вдруг потерял ключи от рая»), и заинтересованно стал выяснять у меня, почему я считаю, что Бога нет (должно быть, уже в мыслях о близкой смерти) – но не спорил, не убеждал. Он умер в том же, 1946 году, вернувшись в Москву. От него остались еврейские книги, которые долго растрепывались по листам. Папа говорил, что в московской синагоге за ним было закреплено персональное место, с именем, вырезанным на сиденье скамьи.

Фамилия его первоначально была Харитон; окончание «ов» добавил либо он сам, либо какой-то писарь. Откуда в нашем роду греческое имя, не могу сказать. Как-то в еврейской истории Рота я вычитал, что эллинизированный иудейский царь Антиох поощрял соплеменников принимать греческие имена. Но вряд ли это может иметь отношение ко мне. «Харитон – это русское имя и еврейская фамилия», – прочел я недавно у одного известного писателя. Сказано без всяких сомнений. Сразу вспоминается, конечно, знаменитый академик-атомщик Юлий Борисович Харитон. Мой младший брат, работавший в оборонном «ящике», встречался с ним по служебным делам, жаль, не спросил, не к общим ли мы восходим предкам и к каким. В семье существовало убеждение, что они с моим отцом двоюродные или троюродные братья.

Мой дед оставался в местечке, но были в нашем роду другие, которые, разбогатев, получали право жить в столицах, с бедными родственниками не знались. Дети одного из дедовых братьев, купца первой гильдии, стали крупными деятелями революции, впоследствии были репрессированы. Одного, Бориса Лазаревича, я узнал после реабилитации, его стараниями мы получили как-то на лето дачу в поселке старых большевиков. Он отсидел 15 лет, как и его брат Гриша. Муж его сестры, тоже видный большевик, был расстрелян. Сама она сумела ареста избежать, до 1955 г скрывалась под чужой фамилией, сын ее воспитывался у чужих людей. Потом, знаю, он стал видным математиком, уехал в Израиль…

До меня дошли только обрывки воспоминаний об исчезнувшем мире времен моего деда и моих родителей. Целая своеобразная цивилизация – я могу домыслить ее черты, ее воздух по рассказам Шолом Алейхема и Зингера. Мир тесной духоты и вкусных запахов, мир зеленых шагаловских евреев, где пасли коров, учили Тору и помогали беднякам, зажигали по праздникам свечи, где щуплый мальчишка – мой отец – капал свечным воском на бороду ребе, вздремнувшего в хедере за столом. Эта цивилизация погибла в концлагерях и газовых камерах, эти местечки стерты с лица земли – я сам никогда их не видел, лишь ловлю последние долетевшие до меня отголоски той жизни.

Вот, скажем, такой папин рассказ. Дедушка много лет кормил у себя по субботам бедняка, слепого портного; это была своего рода привилегия. Но однажды этого бедняка переманил к себе сосед. Дедушка очень обиделся. Собрались старые евреи рассудить их. В местечке были две синагоги, большая, для почтенной публики, и маленькая, для менее почтенной. Соседа наказали, определив ему ходить в маленькую синагогу. После этого они с дедушкой перестали разговаривать. Начальник местной милиции – большой тогда человек – узнал, что два почтенных еврея не разговаривают, и посадил обоих в тюрьму. За что? Потом объясню. Женам велели принести еду. Посидели, посидели, но долго вместе не помолчишь – поневоле стали опять разговаривать.

Теперь этот тип отношений практически исчез – я застал остатки. Помню, например, как к нашему дому в Лосинке пришел освобожденный по амнистии 1953 года – просто узнал, где здесь живут евреи, и зашел попросить вещей ли, денег ли на дорогу; конечно, его и покормили. То был обычай доброты, не спрашивающей о подробностях – традиция, помогавшая соплеменникам выжить среди всех бед и погромов.

Будучи местечковым юристом, дед не спешил выписывать метрики своим детям, он сам потом по надобности оформлял им паспорта, и даты рождения ставил задним числом, по весьма смутной памяти, а то и вовсе произвольно. Иногда они спорили с бабушкой: «Когда родился Лева?» – «В Пасху». – «Да что ты, в Пасху это Соня. Помнишь, нам как раз принесли шалахмонес?» ( Шалахмонес – гостинцы, которые посылали друг другу в праздник пурим, а не на пасху. Память бывает неточна, приходится поправлять) – «Ой, чтоб мне горя не знать, это была Дора!» Так рассказывал папа.

Он сам оказался на два года младше своего паспортного возраста. Подгонять возраст в метриках приходилось, например, потому, что обычай не позволял выдавать замуж младших дочерей раньше старших, а жизнь порой заставляла.

Однажды дед сказал свахе: нужно выдать замуж Дору, мою дочь. Она хромая, но пока она не выйдет, другим приходится ждать. Сваха нашла жениха, согласившегося взять Дору за глаза, не глядя. Но он потребовал в приданое сто золотых пятирублевок – почему-то сумма была названа именно в таком исчислении. Дедушка обещал. Конечно, у него таких денег не водилось, но он знал, что делает. Когда сваха потребовала показать деньги, дед ответил с достоинством: «Будет жених, будут и деньги».

И вот приехали на смотрины из Бердичева жених (дядя Миша) с матерью. Сестер помоложе и покрасивее удалили из дома – чтобы жених попутно не загляделся на них и не переметнулся; выдать замуж хромоножку – вот была задача. На окнах бумажные занавески. Младшим детям (в том числе папе) дали в руки книги, чтобы приезжие видели, в какую попали образованную семью. И у невесты в руках была книга. Правда, папа уверял, что она держала ее вверх ногами – не столько от растерянности, сколько потому, что не умела читать. Жених, впрочем, вряд ли был грамотней, он этого не заметил. Больше того, он не заметил, что его невеста хрома – она при нем не вставала, во всяком случае, не ходила. Так что после свадьбы это оказалось для него сюрпризом. Увы, не единственным.

Что до денег, то к приезду жениха дедушка одолжил сто золотых пятирублевок у богатого соседа, на два часа. Мать жениха первым же делом вспомнила о деньгах, потребовала показать. «Ты что, мне не веришь? – с достоинством спросил дед. – Голда, принеси». Бабушка принесла деньги, небрежно высыпала в большую тарелку. Женщины стали считать. Считали долго. До десяти они знали твердо, но дальше сбивались, приходилось пересчитывать заново. А дедушка на них и не смотрит – как бы даже высокомерно. Наконец, досчитали все-таки до ста. «Голда, унеси», – сказал дед бабушке. И та унесла деньги, только не в другую комнату, а прямо к соседу.

Между тем разбили, как положено, тарелку, скрепили договор – назад пути не было. Когда сыграли свадьбу, мать жениха напомнила про деньги. «Откуда их у меня? – ответил дед. – Ты хотела посмотреть на такие деньги, я тебе их показал.

Все-таки не зря он читал Библию – последователь Лавана, которому надо было пристроить не только красавицу Рахиль, но и старшую Лию.

Так и получил Миша Дору без копейки, но с хромотой. Однако всю жизнь она ему повторяла: «Что бы ты без меня делал? Ты пропал бы без меня». И убедила его в этом.

 

Из-за этой Доры, между прочим, я и родился в России. Перед первой мировой войной дед отвез старшего сына в Америку, а сам вернулся, чтобы перевезти остальную семью. Всех готовы были пустить, и только Доре иммиграционные власти отказали из-за ее хромоты в праве на въезд. А оставить ее одну дедушка не захотел. Это обстоятельство позволило моему отцу встретиться с мамой.

Про то, что у меня в Америке есть (или были) дядя и двоюродные братья или сестры, я узнал совсем недавно. В 20-е годы они еще писали, потом связь с ними стала опасна. Попытки папы разыскать их через Красный крест оказались безуспешны. Сейчас в Америке моя средняя дочь с двумя сыновьями, моими внуками, я попросил ее навести справки. Пока никого найти не удалось.  Какие у них теперь имена?

 

С отцовской стороны у меня было семь дядей и тетей. Во всяком случае, стольких я знаю. Дядя Лева-фотограф, тетя Соня, Таня, Рая, Нюра (это московские), Геня из Ташкента, хромая Дора со станции Минутка под Кисловодском.  Семеро. (Имена, конечно, переделаны из еврейских) О восьмом, американском дяде я только слышал. Девятым ребенком был мой отец. А всего у бабушки с дедушкой было двенадцать детей. Трое умерли в детстве.

Большинство из них никакого образования не получили – но детям высшее образование дали почти все: почтение к образованности у нас в крови. От детских лет у меня много по тем временам фотографий. Объясняется это просто: сразу два папиных родственника работали фотографами. Дядя Лева большой (муж папиной сестры) и дядя Лева маленький (папин брат). Первый был фотограф умелый и богатый, второй едва сводил концы с концами и потом ушел продавцом в магазин. А женщины были по большей части домохозяйками. Лишь когда прижимала нужда, кто-то устраивался на время работать.

Детство я провел среди них, хлопотливых, добрых, малообразованных, чадолюбивых, мастериц вкусно готовить. Они съезжались на семейные праздники, неумелыми голосами пробовали петь непонятные мне еврейские песни. Чем дальше, тем больше я удалялся от них. Я не сумел написать с подлинно родственным юмором об этих простоватых и добрых людях. С возрастом усиливалось чувство, что у меня с ними мало общего.

И лишь со временем я стал думать: так ли мало? Может, эта доброта и хлопотливость, это желание вкусно накормить и умение вкусно приготовить, это чадолюбие, гостеприимство, эта семейственность – наложили на мое подсознание отпечаток больший, чем сам я готов осознать?

 

Волосы моих дочерей, волосы моей мамы, наследственная красота древней расы. Вдруг представил их прародительниц где-нибудь в Европе, в Испании, и еще раньше, в Палестине, расчесывающих и украшающих такую же вьющуюся гриву… увидел их зримо, и защемило сердце от ощущения великой незримой связи во временах.

С маминой стороны у меня родственников практически нет. Отца ее, Менделя, моего второго деда, убили в 1918 году. Кто – неизвестно. Одна из тогдашних банд. Постучали в дверь, велели выйти и застрелили у колодца. Мама помнит, как его мертвого внесли в дом. Он считался знающим лошадником, работал когда-то у помещика, а потом подрабатывал, где мог, в основном на торфоразработках. После его смерти моя вторая бабушка – ее звали Хая – кормила семью как портниха. Она шила нечто вроде пиджаков из так называемой «чертовой кожи» – плотной хлопчатобумажной ткани, получала за штуку 50 копеек. Но, будучи держательницей патента, числилась лишенкой, это закрывало детям дорогу к высшему образованию. «Мне надо умереть, чтобы ты получила образование», – говорила она маме.

 

Из рассказов мамы:

– Я училась в третьем классе, но уже репетировала – занималась с дочерью местного мануфактурщика, владельца мануфактурной лавки. Она была моя ровесница, но очень тупая. До сих пор помню рисунок материи, которую он дал мне в уплату, на платье…

Я очень хорошо рисовала, у нас был замечательный учитель рисования. Вообще были замечательные учителя. Столько лет прошло, а я всех помню. И была прекрасная библиотека в школе, мы входили в нее, как в храм. А к пианино я только подходила и смотрела, как играют другие. Меня не учили.

Мама умерла в 1929 году, 36 лет, от стрептококковой ангины. Я только что кончила школу. Отчим нас бросил, причем забрал все вещи, не только свои, но и часть наших. И уехал в Киев. Я осталась с братом Ароном и бабушкой. Бабушка испугалась, как бы у нас не пропало и остальное. Она собрала мамино приданое, несколько золотых вещей: мужские золотые часы, золотую цепочку с дамскими часиками, два кольца, завернула все в узелок и дала спрятать моему дяде. А он был торговец. Через два дня пришли к нему с обыском, за золотом. У него ничего не нашли, а все наши золотые вещи забрали. Без протокола, потом следа не могли найти. Я писала в Харьков, тогдашнюю столицу, что это вещи мои. Как в воду канули. Их не было ни в каком протоколе, власть присвоила – ищи свищи.

Меня устроили работницей на сахарный завод, помогали всем миром, следили, чтоб я не работала больше четырех часов. Тогда за этим смотрели строго, профсоюзы много значили. Я уходила в половине шестого, первая смена начиналась в шесть часов. Мешки таскала. Получала 14 рублей в месяц и как-то хватало на троих. Конечно, без бабушки мы бы не выжили, она умела эти гроши превратить во что-то. Другие дети жили в семьях, но меня им ставили в пример. Когда я вышла замуж, я впервые оказалась в семье, это была моя семья. А брат Арон поступил в Киевский университет, на английский факультет. В 41-м их послали под Харьков убирать урожай, там же дали оружие, и он пропал без вести. То есть погиб.

 

На фотографии 1928 года – миловидная нежная девушка с лучащимся взглядом. Почему ей надо было пережить то, от чего избавлены были другие в мире? Зачем в гражданской войне она должна была потерять отца, а в следующей брата, терпеть из года в год лишения? Сейчас оглядываешься: как много страшного, нечеловеческого довелось пережить нескольким поколениям, сколько страхов, унижений, бедности, от которых избавлены были обитатели более счастливых стран… Но мои родители тогда этого не чувствовали: они находили в днях своей жизни всю полноту счастья.

 

– Питалась я на фабрике сахаром с патокой, из дома с собой брала помидор да луковицу – как было сладко! В хате у нас были глиняные полы, я любила их разрисовывать в шахматную клетку, каждую украшала особо, рвала траву пахучую, чтобы положить на пол. Только получив деньги, настелила полы дощатые.

А как тогда вообще голодали! Моя подруга в тридцать первом – тридцать третьем училась в медицинском техникуме. Она приезжала летом опухшая от голода буквально – вот такие ноги. Как прожили – даже не понять.

Коллективизацию помню. Мне было лет шестнадцать, мы ходили по избам, мужчины с наганами, искали хлеб. А потом этот хлеб ссыпали в синагогу, и я – ты не поверишь – стояла с винтовкой, охраняла. Скольких выслали! А какие там были кулаки – беднота! У моего соседа была корова и три лошади, четверо сыновей. Объявили кулаком, всех выслали. А сейчас у людей машины – да за каждую можно купить тогдашнюю Андрушовку и Уланов, вместе взятые, и еще бы осталось. Перед хатами лежали умершие от голода. Одна крестьянка просила оставить ей корову, ее отталкивали: «Уйди, куркулька!»

 

Семейные фотографии на твердом картоне с силуэтами Дагера, Тальбо и Ньепса на обороте. Ушедшая жизнь, незнакомые люди, но, оказывается, тоже связанные со мной. На одной фотографии – мамин дядя Соломон. Вначале он был художник, верней, маляр, а во время НЭПа открыл в Одессе, на главной улице, Дерибасовской (улица Троцкого, – уточнил папа) магазин готового платья и при нем пошивочную мастерскую. Или, может, наоборот, пошивочную мастерскую, а при ней магазин, потом еще второй, магазин тканей. Мама вспоминала, что он был жаден, бедным родственникам не помогал. Как-то приехал в гости, привез маминому брату отрез на брюки, так его хватило только на короткие штаны.

Потом его прикрыли, посадили, потребовали стакан золота (именно такую мерку). Он сдал, его на время выпустили. Потом потребовали еще стакан. Больше у него не нашлось. С 1930 года его арестовывали трижды. Он побывал в Соловках, строил Беломорканал, а к началу войны вернулся в Одессу, да так и остался, прятался. Там стояли тогда румыны, они не очень усердствовали в поисках евреев. Но за два дня до прихода наших ему стало плохо с сердцем, он выбрался к соседям, за грелкой, кажется, и они его выдали румынам. Пришлось тем его расстрелять. А жена выжила, и дочка Соня (ее я хорошо помню). Соня тоже пряталась всю войну в подвале у своего русского мужа, но он тем временем наверху сошелся с другой и после освобождения сказал: жизнь я тебе спас, но дальше придется врозь…

Такие вот семейные истории.

 

Как я уже сказал, имена, которыми я всех называл, были, конечно, переделаны из еврейских, так они до меня дошли. Совсем недавно в маминых бумагах обнаружилась справка: «Об учете еврейского населения». Там написано, что в семье Менделя Ломберга 10.7.1915 родилась дочь Фейга.  Фейга Менделевна Ломберг, моя мама, стала Фаиной Михайловной Харитоновой, (а мой папа Израиль Иосифович Харитон стал Сергеем Иосифовичем Харитоновым). Обычная по тем временам история, я знал вокруг себя много таких.

 

Рассказывая о своем переселении в Москву, папа с удивлением вспоминал, что приехал сюда в галошах на босу ногу, подвязанных шнурками – и ему было хорошо. Ему нравилась тогдашняя Москва, чайные, где извозчики заказывали «пару чаю» – жизнь, в общем, близкая провинциалу.

 

– Я приехал в Москву в 1928 году, стал ходить на биржу труда. Если не было работы, нам в день давали рубль. Однажды сказали, что есть работа грузчика. Я пошел работать на Житную улицу, там был филиал киностудии, которая находилась на Потылихе.

Я работал грузчиком, а жил в Кускове, снимал там угол у одной татарки. Она меня называла «жиденок» и говорила: после десяти не приходи, не пущу. И я знал, что не пустит. Если задерживался, я шел на Киевский вокзал, там были такие большие окна, можно было лечь на подоконник или на скамейку и спать. В пять утра приходила уборщица, тормошила: вставай. Я дожидался, пока она уберет, потом ложился досыпать.

Поработал четыре месяца, мне говорят: теперь ты можешь вступать в профсоюз. Это была большая честь, не то что сейчас. Я подал заявление, меня спросили: а твой отец не лишенец? Нужна была справка. Я съездил к себе на Украину, три дня туда, три обратно, привез такую справку…

 

Году в 31-м (или 32-м, сейчас не помню) я из энтузиазма вызвался раньше срока в армию. Два года, прибавленные отцом в метрике, позволяли. Тогда это было дело чести, не всех брали, нужна была справка, что твой отец не лишенец, то есть не лишен избирательных прав. А это было переменчиво: сегодня не лишен, завтра лишен. Я как раз проскочил.

Послали меня почти в родные места, в местечко под Винницей, у тогдашней польской границы. Я ходил в обмотках, потом получил кирзовые сапоги, а потом папа прислал даже хромовые. На шинель я как-то сзади пришил много мелких пуговиц – для красоты. И в таком виде пошел в клуб, на танцы. Там меня увидел начальник штаба, но ничего не сказал. А на другой день вызвал из строя: два шага вперед! Подошел сзади с ножницами и все пуговицы срезал.

Где-то на втором году службы увидели, что у меня хороший почерк и взяли писарем в штаб. И вот как-то я шел по Виннице. Мне казалось, что все должны на меня смотреть. Новая шинель. Хромовые сапоги, хоть я не имел права их носить. Кобура, хоть и пустая. И вдруг меня окликают. Оказался знакомый из местечка, некто Ройтман. «Как ты оказался в армии? Откуда у тебя наган?»

Словом, через несколько дней в часть пришло заявление: как это обманным путем сумел проникнуть в Красную армию, да еще у самой границы, сын адвоката, лишенного избирательных прав? Адвоката! Бедняк, у которого было двенадцать детей! И кто это написал? Человек, у которого отец владел крупорушкой. Я в 13 лет ходил к нему работать, гонял лошадей, он вечером расплачивался со мной за это крупой, то есть кормил кашей. Все зависть, смешная местечковая зависть: ишь, ходит с наганом, как будто лучше нас.

Меня вызвали в штаб, сначала накричали, потом начальник штаба – он был умный человек – говорит: поедем к вам в Уланов. Запрягли лошадей, поехали. Созвали собрание в клубе. Все пришли. Начальник штаба говорит: вот, пришло такое заявление, пусть, кто написал, выступит. И вот этот Ройтман выходит и все повторяет: что отец – адвокат, хотя налогов не платит, но получает деньги за практику. А какие деньги? Крестьяне приносили кто яиц, кто курицу.

Тогда выступил один фельдшер, он недавно туда приехал. Спрашивает этого Ройтмана: «А вы сами кто?» – «Я? Кровельщик». – «И работаете в артели?» – «Зачем? Сколько сделаю, столько получу». – «Значит, сами частник?.. Да как вам не стыдно! Вы все тут бедняки. Человек с 17 лет работает, комсомолец. Вам бы гордиться, что один из вас удостоился такой чести, служит в армии, а вы завидуете, пишете заявления».

Тут я тоже взял слово. Говорю: а кто был твой отец? Кто на вас работал, когда мне было всего 13 лет, а вы со мной расплачивались кашей?..

В общем, проголосовали: кто за то, чтобы я остался служить в армии? Все подняли руки.

А Ройтман потом приходил ко мне в Москве, извинялся. Он стал директором магазина. У него были дочери, он знал, что у меня сыновья, приходил посмотреть. Потом обижался, что его дочерями пренебрегли…

 

– Были самые голодные годы, когда я служил в армии. Я тайком носил хлеб одной еврейской семье. Распорол подкладку шинели, совал туда хлеба, а то прямо туда, за подкладку, сыпал кашу. Однажды встретил меня начальник штаба. Что у вас в шинели? – Так и так, – объясняю. – Вернитесь, выложите все и скажите командиру, что вы арестованы на пять суток. Я еду все-таки отнес, они совсем голодали. Потом доложил, как положено, сдал пояс, оружие, отсидел пять суток. А потом прихожу и подаю начальнику штаба рапорт для передачи командиру полка с жалобой на него. (Прямо высшему начальству я жаловаться на своего командира не имел права). Он прочел, велел мне рапорт порвать. Я отказался. Он еще трижды меня вызывал, сначала приказывал, потом просил отказаться от жалобы. Он боялся, на него уже многие жаловались, грубиян был. Но не антисемит, антисемитизма тогда, между прочим, такого не было, как сейчас. За это судили… В общем, разрешил отдавать им мой  хлеб. Потом его, говорят, расстреляли, как врага народа.

 

– Я тогда глупый был, комсомолец, во все верил. Однажды стояли мы в охране у тюрьмы. Нас послали в подвал. А там сидят двое, муж и жена, на шее у них такие деревянные колодки, вроде хомута, чтоб не могли шевельнуть головой и лечь не могли. Требуют, чтоб они отдали золото. Кормят селедкой, а пить не дают. Они сидят, плачут. Нас послали, чтоб мы поговорили, как евреи с евреями. Я был глупый, во все верил. Я говорю: «Слушайте, зачем делать глупостей? Отдайте им эти деньги, стоит из-за них мучиться?» Они плачут, им же больно: «Откуда у нас золото? Были две пятерки, их забрали, а больше – откуда?» Потом их отпустили, у них действительно не было. А другие отдавали. Одна женщина, говорят, стала кричать: «Нет у меня золота!» – и так затрясла головой, что у нее распустились волосы и оттуда посыпались пятирублевки… А что, этими золотыми когда-то жалование выдавали. Я думал, так надо.

 

Папа считался в семье самым умным, образованным и удачливым. Если бы он после армии вернулся на киностудию к Эйзенштейну, я мог бы родиться в непростой  семье. Но уже появилась жена, надо было думать о заработке. Он кончил лесной техникум и всю жизнь проработал в деревообрабатывающей, бумажной и полиграфической промышленности.

 

Нищая московская молодость. Чтобы брюки выглядели глажеными, их клали под матрац. (Еще я пользовался этим уроком). На свидание с мамой папа одалживал пиджак приятеля.

 

Фотография. У папы значки Осовиахима и Ворошиловского стрелка (скорей всего чужие, одолженные вместе с пиджаком). Мама в берете чуть набекрень.

 

Как-то он угостил маму пирожным, и у них не осталось 40 копеек на трамвай. Пошли пешком. Вдруг он увидел на земле красненькую – тридцатку. Отмыл ее, они пошли в магазин, купили курицу, всякой снеди. И на трамвае поехали домой.

 

– Как-то году в 37-м меня послали в арбитраж, я должен был там встретиться с Н. Вот мы встретились, ждем арбитра. Н. говорит: еще есть время, я выйду на минутку, покурю. И вышел. Проходит минута, другая, третья, является арбитр – а его нет. Ждем. Наконец, я говорю: сейчас выйду, поищу его. Ищу – нигде нет. Что делать? Звоню своему директору: так и так, Н. исчез. Пришлось перенести арбитраж. А через три для Н. является, весь черный, отощавший. Оказывается, он во дворе стал прохаживаться, глядеть на окна. А там было германское посольство. К нему подошли: что вы тут делаете? Посмотрели бумаги в портфеле. А у него почерк был такой, что сам  не мог прочесть. Ну, подержали и выпустили все-таки.

Тогда брали кого-нибудь каждый день. Как-то я пошел в свой наркомат. Хотел перейти улицу, вдруг вижу – машины черные, одна за другой. Я остановился посмотреть. Тут кто-то сзади: ваши документы! Я говорю: а вы кто такой? Показывает книжечку. Я говорю: у меня паспорта нет, только пропуск. – Покажите. Забрал пропуск. – Пройдемте. Я говорю: а в чем дело? – Там узнаете. Привели, там в коридоре сидят человек пятнадцать. – Сидите, ждите. Не помню, сколько я ждал, наконец, вызывают: Харитонов! – Я! – Вот ваш пропуск, идите. Только больше не смотрите, куда не следует. – А что я такого сделал? – Подумайте.

Потом я узнал, что там проезжал Сталин.

 

Это восприятие человека, который мало что понимал и ничего не хотел, только чтобы его не трогали.

 

– Однажды вызывает меня председатель фабкома, предупреждает, что о нашем разговоре никто не должен знать, и говорит: «Директор фабрики – не наш человек. Ты слушай, что он говорит, и все мне докладывай». Я так испугался, что попросил увольнения и на два месяца уехал к маме в Уланов. Директор меня отпустил, он все понял. Ему то же самое говорили про меня, чтобы он доносил. Тогда всех стали забирать. Одно время брали поляков, всех подряд. Потом наше начальство. Нашего наркома, говорят, арестовали прямо в лифте…

 

Был уже 1937 год, в августе на свет должен был появиться я. Но это уже другая история.

 

 

Записала Суламифь Кримкер.

русская православная церковь заграницей иконы божией матери курская коренная в ганновере

О Суламифь Кримкер

Читайте также

Доктор Троицкий (Глава из романа «Баржа смерти»)

Пленников полковника  Перхурова освободили красноармейцы с баржи — тюрьмы.  И вот доктор Троицкий стоит под …

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Яндекс.Метрика