Наш сосед, старый большевик, иногда какал в коридоре. Не знаю — почему. Может быть, ему казалось, что он уже дошел до туалета, а, может быть, он считал, что ему как старому большевику можно какать где угодно. Я никогда не задумывалась над этим. В конце концов, у каждого свои недостатки. Его жена, например, экономила электричество.
Это могло бы быть ее достоинством, если бы она жила одна. Но она жила с мужем в коммунальной квартире. Она не терпела включенного света. Если видела, что в туалете кто-то есть, то сразу же выключала там свет. Может быть, ее муж поэтому не доходил до туалета. Хотя и в коридоре было темно. Когда мама облила меня кипятком, в соседке проснулось ненадолго то, что, когда-то давным-давно умерло (наверно, когда она вышла замуж за своего старого большевика), и, отправившись на кухню за водой, она по дороге в темноте наткнулась на столик с телефоном, упала и сломала руку. Удивительно, что и нося правую руку в гипсовом каркасе, левой рукой она все равно продолжала выключать свет. Упорство мне в ней нравилось. А куда деваться? Должно же что-то нравиться в коммунальной квартире, если знаешь, что выехать из нее невозможно. Может быть, до того, как умер мой двоюродный дедушка, который жил с нами, в уголке за буфетом, нас еще могли поставить на очередь. Но после того, как он умер, уже нет. С его смертью наши жилищные условия стали настолько хороши, что мы потеряли всякое право на их улучшение. И в угол за буфетом переехала я. Мне нравилось в углу, это был мой собственный угол, c моей собственной кроватью и с моим собственным секретером. И даже выход на балкон частично располагался в моем углу, то есть и балкон был почти что мой собственный. Еще до того, как я переехала в угол, наша соседка подала на моего папу жалобу в товарищеский суд за то, что он стрелял с балкона из рогатки в ее окно. Сделать это было очень трудно, потому что и балкон и окно располагались на одной стене, но, как я прочитала потом в расшифровке стенограммы суда, соседка считала, что папа перегнулся через балкон и выстрелил из рогатки вбок. Правда, судья ей не поверил, но лучше было папе больше на балкон не выходить. Балкон был мой. Ко мне туда приходили друзья, которые считали, что я живу в шикарных условиях, потому что у меня есть такой огромный балкон, с которого видно Смольный и можно поливать водой редких прохожих. Единственным недостатком угла была удаленность от телефона. Бывало, бежишь к телефону, сшибая все на своем пути, выбегаешь в коридор, а соседка вешает трубку со словами: «Как ты долго! Я уже сказала, что тебя нет дома.» Она всем отвечала, что меня нет дома. Не знаю — почему. В конце концов, у меня-то с ней как раз были хорошие отношения. Она даже говорила участковому, что моих родителей нужно лишить родительских прав, а меня отправить в детский дом, потому что мои родители хулиганы, а моя мама однажды бросилась на ее мужа с кухонным ножом, повалила его на пол и долго пилила ему запястье, после чего у него на запястье осталась маленькая ранка, которую он в любой момент может предъявить. Почему-то я не боялась, что меня отправят в детский дом, а, наоборот, любила приходы участкового. Они разнообразили жизнь. С приходом участкового обязательно происходило что-нибудь веселое. Однажды участковый пришел разбираться, не является ли проституткой другая наша соседка, молодая, на которую старая тоже пожаловалась: вот, мол, въехала, забеременела и только потом расписалась. Настоящая проститутка. Меня даже вызвали на кухню, где спрашивали, является ли по моему мнению Маша проституткой, а также не была ли я свидетельницей того, как она била старую соседку веником. Я, конечно, сказала, что Маша мухи не обидит, поскольку это было чистой правдой, а Маша потом отвела меня в сторону и шепнула на ухо: «Ты знаешь, я не выдержала и отхлестала веником эту старую дуру». И я ничего больше не сказала участковому, потому что тоже давно хотела совершить что-нибудь подобное, особенно когда эта старая дура заметала мусор под наш стол в кухне и еще когда она сказала предыдущей соседке, что та отбила носик у ее заварного чайника. Старый большевик к тому времени давно умер, и я бы подумала, что она все это делает от одиночества, если бы она не вела себя еще хуже, когда он был жив. Нет, я не знаю, почему она так себя вела. Возможно, она была сумасшедшая. И ее муж, старый большевик, наверно, был сумасшедший, особенно к тому времени, когда перестал доходить до туалета. И мы с родителями, наверняка, были сумасшедшими, потому что невозможно же жить много лет в одной квартире с сумасшедшими и не стать сумасшедшими самим. И, когда два года назад я стояла около своего подъезда и плакала, потому что подъезд заперт, а в нашей старой квартире теперь офис, я, конечно, вела себя как сумасшедшая, потому что я хотела назад, в свою квартиру, в свой угол за буфетом, к сумасшедшей соседке. Ведь ее-то тоже заставили жить с нами в одной квартире, и она выражала свой протест как могла, и она тоже была жертвой обстоятельств, и сейчас я могла бы ей это объяснить, но она тоже умерла, и я ей ничего уже не объясню, да она бы ничего и не поняла. И мне остается только жалеть родителей, которые действительно мучились, потому что с ними все это происходило в зрелом возрасте, а не в детстве и не в юности, а детство и юность у них были еще хуже, потому что детство их пришлось на войну, а юность — на после войны. И они никогда не отдыхали. И поэтому я ненавижу свое любимое социалистическое государство, хотя мне в нем было очень даже неплохо. Но я теперь понимаю, что относительно неплохо может быть только первые двадцать лет.
Портреты
Нам дали по портрету. Таня сразу спросила:
— Куда их сдавать?
— Да как с Дворцовой выйдете, там будут собирать.
Мы взяли по портрету и пошли. Мы их несли сначала лицами вниз — так было удобнее. Лица цеплялись друг за друга и за наши ноги.
— Блин, — сказала Таня, — вот рожи! Мешают идти.
Портреты дали не всем. Многие шли с пустыми руками или небольшими флажками и радовались жизни.
Мы подняли рожи вверх и немножко ими пофехтовали, чтобы развлечься. Но тут нас одернули: мол, все-таки школьное имущество.
— Члены политбюро чтоб были на палках, — сказала завуч. — Если отвалятся, кто их будет назад подвешивать?
Пока колонна двигалась вперед, Таня не переставала ругаться и говорить, что вообще непонятно, зачем портретов больше одного, если они все равно одинаковые, как из инкубатора.
— Ты своего члена хоть знаешь? — говорила Таня. — Вот именно: в политбюро все члены на одно лицо.
Потом мы наконец вышли с Дворцовой, нас понесла толпа, и к тому времени, как мы оказались на Невском, портретов уже не собирали. Мы пошли с портретами по Невскому. На нас оглядывались.
— Все, — сказала Таня, — я своего дальше не понесу. Меня с ним домой не пустят.
Она прислонила портрет в подземном переходе лицом к стене.
Я никак портрет оставить не могла, потому что он был не мой и его следовало вернуть в школу.
— Дура ты, — сказала Таня. — Как ты его утром в школу потащишь? Тебя же в психушку заберут.
Мне было очень страшно думать о том, что придется идти утром по улице с портретом, я всегда боялась выделяться, я даже боялась приходить в белом переднике, если не была уверена, что остальные не перепутают.
Но все неожиданно кончилось хорошо. Я поставила портрет в коридоре около тумбочки с обувью. Наша соседка по коммунальной квартире, выйдя вечером из комнаты, налетела на портрет и с криком «грабители!» упала вместе с портретом на тумбочку, сломав и то и другое.
Потом она вызвала участкового, обвинив нашу семью в провокации. Но это уже совсем другая история.
“Коммунисты, вперед!”
Сначала Ленка упала в обморок. Вместе со знаменем. Они менялись в своей знаменной группе каждые пятнадцать минут. Очередные пятнадцать минут Ленка не выдержала. Торжественное собрание продолжалось уже полтора часа. Дышать в спортзале было нечем. Дедушка-орденоносец произносил речь. У него, наверно, была тяжелая жизнь, и он привык обходиться без кислорода. Завуч сделала страшные глаза и прошипела: «Знамя! Пионерское знамя не должно лежать на полу!» Знаменосец покрепче Ленки подхватил знамя, а мы начали вытаскивать Ленку из зала за спиной дедушки. На выходе мы стукнули ее головой о косяк двери, и завуч опять заволновалась. Но дедушка ничего не заметил и продолжал говорить, что вся надежда на нас, молодое поколение, и мы должны нести и крепить и защищать Родину, как Александр Матросов. Мы вынесли Ленку из зала и посадили ее на пол. Следом за нами выбежала наша Татьяна Николаевна. От удара о косяк Ленка пришла в себя, открыла глаза и сказала:
— Можно я пойду домой?
— Домой ей надо! — сказала Татьяна Николаевна. — Домой! А как раньше пионеры? Вот Валя Котик бы держался до конца!
— Я тоже держалась до конца, — сказала Ленка.
Я спросила:
— Может, я Лену домой отведу?
— Ты что, Полякова, с ума сошла! — сказала Татьяна Николаевна. — Ты же ведущая. А кто у нас будет читать «Коммунисты, вперед!» со сломанным микрофоном?
Ленка ушла. Я уже собиралась вернуться в зал, когда оттуда выскочила девочка в белом переднике и сообщила:
— Татьяна Николаевна, у новенькой припадок.
— Какой припадок?
— Пелипептический. То есть этот — лепилептический.
Мы вбежали внутрь. В третьем ряду зияло пустое пространство, дети жались друг к другу, а на двух упавших стульях корчилась в судорогах пионерка класса из четвертого. Она была гораздо легче Ленки, мы ее быстро унесли в учительскую, пока дедушка ветеран говорил:
— Государство дает вам все: бесплатное образование, бесплатную медицину, бесплатный труд…
В учительской Татьяна Николаевна кричала в трубку: «Школа!… Ребенок!.. День Победы!.. Приступ! Приступ у ребенка…»
— А ты назад иди! — заорала она на меня. — «Коммунисты вперед!»
Я успела вернуться, вручить дедушке причитавшиеся ему по сценарию цветы и прочитать «Коммунисты, вперед!»
Когда собрание закончилось, больной девочки в учительской уже не оказалось. Ее увезла «скорая». Татьяна Николаевна сидела одна, записывала что-то в блокнот и бормотала:
— Моду они взяли в обмороки падать! На следующий год никаких больных! А ты, Полякова, вот что, найди-ка какое-нибудь другое стихотворение про коммунистов к следующему году. Это уже слушать невозможно.
Через год мы вступили в комсомол, Ленка больше не носила пионерское знамя, и больную девочку перевели в другую школу. А мне пионервожатая подобрала новое стихотворение:
…
Идти в шеренге наступающей,
Как ни был бы огонь неистов.
Таков он был и есть, товарищи,
Моральный кодекс коммуниста.
Хорошие стихи. Главное – короткие.
Национальность Карла Маркса
Галина Васильевна сложила руки на животе, прямо под кружевным воротником, и продиктовала:
— Карл Маркс родился 5-го мая 1818 года в немецком городе Трире…
— А какую национальность писать? — быстро спросил Сенюшкин.
— Что? — не поняла Галина Васильевна
— Ну, имя, дату, место рождения записали, а как же национальность?
Галина Васильевна покраснела, но сделала вид, что не заметила вопроса, и продолжила:
— … в семье адвоката…
— Так какую национальность писать? — не унимался Сенюшкин.
Галина Васильевна покраснела еще больше и могла бы уже посоревноваться в яркости со свеклой. Все ждали. Галина Васильевна продолжала молчать, и видно было, что она мучительно размышляет над ответом. Назвать Маркса немцем Галина Васильевна не могла, поскольку и сама таковым его не признавала. Ответить «еврей» было нельзя по двум причинам. Во-первых, слишком сильно затянулась пауза. Если так долго пришлось молчать, значит, было, что скрывать, значит в том, что Маркс был евреем, крылось что-то постыдное, а ничего постыдного в этом вроде бы не было. Конечно, быть евреем хуже, чем быть немцем, но и не стыдиться же этого! В конце концов, хорошо, что Маркс не был чукчей. Во-вторых, произнести слово «еврей» во всеуслышание — это было просто неприлично, все равно что сказать при всем классе слово «жопа». И сказать такое о ком! О самом Марксе! Щеки у Галины Васильевны надулись, и на лице явно прочитывалась обида на Маркса: «Надо же, великий человек, и такая национальность!» В классе начали хихикать.
— Так какую национальность писать? — спросил Сенюшкин в третий раз.
Галина Васильевна выдохнула и произнесла скороговоркой:
— Где родился, ту национальность и пиши.
— Пишу. Карл Маркс, национальность — Трир, — немедленно откликнулся Сенюшкин под общий хохот.
А я подумала, как чудесно звучала бы эта национальность в марксовской биографии. «Карл Маркс, трир по национальности, родился в Германии…» или «Карл Маркс родился в семье немецких триров…» Простенько, элегантно и до того непонятно, что не вызывает никаких вопросов. И не торчит из текста красным указующим перстом: вот, мол, он кто на самом деле, хоть и родился в Германии. Говорят, Галина Васильевна после того, как мы закончили школу, перешла на преподавание истории средних веков и никакой другой. А я до сих пор в компании слово «еврей» произношу с усилием. Даже слово «жопа» дается мне легче. По крайней мере, на «жопу» почти никто не обижается.
Очень славные рассказы. И я вспомнила коммуналку, в которой я жила с родителями и братом до 24 лет. И пионерское детство, осложнявшееся тем, что семья у нас была отчетливо антисоветская.